Но Надежда Петровна по-прежнему смотрела в упор на старого помпадура.
— Я, сударыня, еще сегодня имел счастье докладывать… Полициймейстер вздохнул.
— Что же? — вступился Бламанжѐ.
— А что ж, говорят, коли оне хотят противодействовать, так и пускай!.. Нехорошо это, Надежда Петровна! Бог с вас за это спросит! так-то-с!
Но она все молчала и, казалось, в глазах смотрящего на нее помпадура почерпала все бо̀льшую и бо̀льшую душевную твердость.
«Нашалил — и уехал!» — думалось ей.
— Вот то-то оно и есть-с! — продолжал полициймейстер, как бы предвосхищая ее мысль, — они-то уехали, а мы вот тут отдувайся-с!
— Я постоянно ей это твержу! — оправдывался Бламанжѐ, — и не я один — все общество!
Но Надежда Петровна уже не слушала более. Она вскочила с места и, как раненая тигрица, устремилась на полициймейстера.
— Так вы забыли, кто меня любил? — вскрикнула она на него, — а я… я помню! я все помню!
И с этим словом она величественно удалилась из комнаты.
Попытки, однако, этим не ограничились. Чаще и чаще начали навещать Надежду Петровну городские дамы, и всякая непременно заводила речь об новом помпадуре. Некоторые говорили даже, что он начинает приударять.
— Как жаль, что около него нет… vous savez? — прибавляла при этом какая-нибудь сердобольная дамочка.
— Нет, не знаю! — отвечала Надежда Петровна с изумительным равнодушием.
— Ну, этого… как это лучше выразить… руководящего…
— А!
Наступила эпоха обедов и балов. Надежда Петровна все крепилась и не спускала глаз с портрета старого помпадура. В городе стали рассказывать друг другу по секрету, что она надела на себя вериги.
— Mais, enfin, cela commence à devenir ridicule, ma chère! — говорили ей подруги, приглашая принять участие в общественных торжествах.
— Вы не знаете, mesdames, кто меня любил! — был ее обыкновенный ответ на эти приставанья, — а я… я знаю! О! я очень-очень много знаю!
— Все это так… c’est sublime, il n’y a rien à dire! но все же… всему есть наконец мера!
— Вот так-то я с ней каждый божий день бьюсь! — вступался при этом надворный советник Бламанжѐ, который, в последнее время, истаял, как свечка.
В сущности, однако ж, сердце ее мало-помалу подавалось. Она начинала уже анализировать физиономию старого помпадура и находила, что у него нос…
— Ах, ma chère, посмотрите, какой у него уморительный нос! — говорила она Ольге Семеновне.
— Я удивляюсь, как вы прежде этого не заметили, — отвечала госпожа Проходимцева, которая и с своей стороны употребляла все усилия, чтобы заставить Надежду Петровну позабыть о прошедшем. — Да и губы-то не больно мудрящие!
И вот, однажды, она рискнула даже взглянуть в окошко… О, ужас! она увидела нового помпадура, который шел по улице, мурлыкая себе под нос:
L’amour — qu’est que c’est que ça, mamselle?
L’amour — qu’est que c’est que ça?
Он был так хорош, что она невольно загляделась. Брюнет, небольшого роста, но чрезвычайно пропорционально сложенный, он, казалось, был создан для того, чтобы повелевать и очаровывать. На левой щеке его была брошена небольшая бородавка (она все заметила!), а над губой прихотливо вился темный ус, который он по временам прикусывал. Красота его была совсем другого рода, нежели красота старого помпадура. У того и нос и губы были такие мягкие, такие уморительные, что так и позывало как-нибудь их скомкать, смять, а потом, пожалуй, и поцеловать. Но не за красоту поцеловать, а именно за уморительность. У этого, напротив, все было крепко, все говорило о неуклонности, неупустительности и натиске.
Но вот он приближается больше и больше: вот он уже поравнялся с домом Надежды Петровны; походка его колеблется, колеблется… вот он остановился… он взялся за ручку звонка… Надежда Петровна, вся смущенная и трепещущая, устремилась под защиту портрета старого помпадура. Бламанжѐ еще раз доказал свою понятливость, стремглав бросившись вон из дома.
— Вы меня извините, милая Надежда Петровна, — говорил «он» через минуту своим вкрадчивым голосом, — я до такой степени уважал вашу горесть, что не смел даже подумать потревожить вас раньше своим посещением. Но прошу вас верить, что мое нетерпение… те лестные отзывы… если б я мог слушаться только голоса моего сердца…
Но у Надежды Петровны стучало в ушах. Она уставилась глазами в портрет, и ей показалось, что старый помпадур сверкал на нее оттуда глазами.
— Поверьте, — продолжал звучать тот же медоточивый голос, — что я тем не менее отнюдь не оставался безучастным зрителем вашего горя. Господин полициимейстер, конечно, не откажется удостоверить вас, что я неоднократно приказывал и даже настаивал, чтобы вам предоставлены были все способы… словом, все, что находится в моей власти…
Надежда Петровна сидела по-прежнему, не шевелясь, словно с ней происходил какой-то кошмар.
— Однако мне очень обидно, — гудел помпадур, — скажу больше… мне даже больно, что вы… как будто из-за меня… лишаете общество, так сказать, лучшего его украшения! Конечно, я… мои достоинства… Я не могу похвалиться опытностью…
— Нет! вас хвалят! — промолвила Надежда Петровна, почти не сознавая сама, что̀ говорит.
— Общество слишком ко мне снисходительно! Конечно, все, что от меня зависит… я готов жертвовать жизнью… но, во всяком случае, милая Надежда Петровна, вы мне позвольте уйти с приятною мыслью… или, лучше сказать, с надеждою… что вы не захотите меня огорчить, лишая общество, так сказать, его лучшего украшения!
— Я-с… если прикажете-с! — отвечала она с прежнею бессознательностью.