— Говорю тебе: это целый мир волшебств!
— Но на чьи же деньги приобретешь ты симментальских быков?
— Га! Это уж они сами! Мой долг подать совет и наблюсти, чтоб он был выполнен, а деньги — это они сами.
— Разумеется! Твой долг — указать, их долг — исполнить!
— Добровольно, mon cher, добровольно! Моя система не требует принуждений! Я являюсь на сход лично и объясняю…
— Ты! помпадур! на сходе… и лично!
— Да, душа моя, лично! Я забываю все это мишурное величие и на время представляю себе, что я простой, добрый деревенский староста… Итак, я являюсь на сход и объясняю. Затем, ежели я вижу, что меня недостаточно поняли, я поручаю продолжать дело разъяснения исправнику. И вот, когда исправник объяснит окончательно — тогда, по его указанию, составляется приговор и прикладываются печати… И новая хозяйственная эра началась!
— Прелесть! Мне остается удивляться только одному: как это до сих пор тебя проглядели! Как дозволили тебе хоть одну лишнюю минуту прозябать в Чухломе!
В ответ на это Быстрицын усмехнулся и посмотрел на меня так мило и так любовно, что я не удержался и обнял его. Обнявшись, мы долго ходили по комнатам моей квартиры и всё мечтали. Мечтали о всеобщем возрождении, о золотом веке, о «курице в супе» Генриха IV, и, кажется, дошли даже до того, что по секрету шепнули друг другу фразу: à chacun selon ses besoins.
— A начальство? развивал ли ты перед ним свои мысли? — спросил я, когда мы вдоволь намечтались.
— В восхищении!
— Ну и слава богу!
Словом сказать, я так приятно провел время, как будто присутствовал на первом представлении «La Belle Hélène». Согласитесь, что для первой недели великого поста это очень и очень недурно!
Но друг мой, Глумов, сумел-таки разрушить мое очарование.
По обыкновению, он вошел ко мне мрачный. Мимоходом пожал мне руку, бросил на стол картуз, уселся на диван и угрюмо закурил папиросу.
— А у меня сейчас Быстрицын был, — сказал я, — он в Паскудск помпадуром едет!
— Скатертью дорога!
— Послушай! Ведь ты знаешь, что он последователь или, лучше сказать, основатель той чухломской школы помпадуров-зиждителей, которая…
— Знаю.
— Ну, так он рассказывал мне свой план действий. Ах, это очень серьезно, очень-очень серьезно, что он задумал!
— Например?
— Вообрази себе, прежде всего он хочет уничтожить пьянство; потом он положит предел крестьянским семейным разделам и, наконец, упразднит сельскую общину… Словом сказать, он предполагает действовать à la Pierre le Grand. Изумительно, не правда ли?
— То есть упразднять и уничтожать à la Pierre le Grand; a что же он, вместо всего этого, à la Pierre le Grand заведет?
— Полеводство, птицеводство, скотоводство… mais tout un système! Все это они в Чухломе надумали. Вообрази, он в 1869 году приобрел для себя ютландского борова и ютландскую свинью, и как ты думаешь, сколько у него теперь свиней?
— Почем мне знать!
— В 1874 году его свиное стадо заключало в себе двести тридцать восемь свиней, тридцать одного борова и четыреста поросят. Это в пять лет — от одной пары родичей! И заметь, что стадо было бы вдвое многочисленнее, если б он отчасти сам не ел, а отчасти не продавал лишних поросят. Каков результат!
— Ничего, результат важнецкий… хоть бы Коробочке! Только ведь Коробочка à la Pierre le Grand не действовала, с Сводом законов не воевала, общин не упраздняла, а плодила и прикапливала, не выходя из той сферы, которая вполне соответствовала ее разумению!
Удивительный человек этот Глумов! Такое иногда сопоставление вклеит, что просто всякую нить разговора потеряешь с ним. Вот хоть бы теперь: ему о Pierre le Grand говоришь, а он ни с того ни с сего Коробочку приплел. И это он называет «вводить предмет диспута в его естественные границы»! Сколько раз убеждал я его оставить эту манеру, которая не столько убеждает, сколько злит, — и все не впрок.
«Мне, говорит, дела нет до того, что дурак обижается, когда вещи по именам называют! Да и какой прок от лганья! Вот навоз испокон века принято называть «золотом», а разве от этого он сделался действительным золотом!» И заметьте, это человек служащий, то есть докладывающий, представляющий на усмотрение, дающий объяснения, получающий чины и кресты и т. д. Как он справляется там с своими сопоставлениями! Правда, он иногда говаривал мне: «На службе, брат, я все пять чувств теряю», — но все-таки как-то подозрительно! Как ни зажимай нос, а очутишься с начальством лицом к лицу, волей-неволей обонять придется!
— Ну, с какой стати ты Коробочку привел? — упрекнул я его, — я сказал, что Быстрицын намеревается действовать à la Pierre le Grand… Положим, что я употребил выражение несвойственное, даже преувеличенное, но все-таки…
— Нимало не преувеличенное. У нас нынче куда ни обернись — всё Пьер ле Граны! дешевле не берут и не отдают. Любой помпадур ни о чем ином не думает, кроме того, как бы руку на что-нибудь наложить или какой-нибудь монумент на воздух взорвать. И всё а-ля Пьер ле Гран. Летит, братец, он туда, в «свое место», словно буря, «тьма от чела, с посвиста пыль», летит и все одну думу думает: раззорю! на закон наступлю! А-ля Пьер ле Гран, значит. А загляни-ка ты ему в душу: для какой такой, мол, причины ты, милый человек, на закон наступить хочешь — ан у него там ничего нет, кроме «фюить» или шального «проекта всероссийского возрождения посредством распространения улучшенных пород поросят»!
— Душа моя! у тебя натура художественная, и потому ты слишком охотно преувеличиваешь! Ты даже сам не замечаешь этого, а, право, преувеличиваешь! К чему это странное уподобление буре? К чему эти выражения: «раззорю!», «на закон наступлю!»? И это — в применении к Быстрицыну! К Быстрицыну, который, не далее как полчаса тому назад, клялся мне, что вся его система держится на убеждении и добровольном соглашении! К Быстрицыну, который лично — понимаешь! он, помпадур, и лично! — намерен посещать крестьянские сходы! Где же тут «раззорю»?